Стихи о любви и стихи про любовь Нобелевская премия Бориса Пастернака

Воспоминания сына

Среди событий, связанных со столетием Бориса Пастернака, особое место занимает решение Нобелевского комитета восстановить историческую правду, признав вынужденным и недействительным отказ Пастернака от Нобелевской премии, и вручить диплом и медаль семье покойного лауреата. Присуждение Пастернаку Нобелевской премии по литературе осенью 1958 года получило скандальную известность. Это окрасило глубоким трагизмом, сократило и отравило горечью остаток его дней. В течение последующих тридцати лет эта тема оставалось запретной и загадочной.

Разговоры о Нобелевской премии Пастернака начались в первые послевоенные годы. По сведениям, сообщенным нынешним главой Нобелевского комитета Ларсом Гилленстеном, его кандидатура обсуждалась ежегодно начиная с 1946-го по 1950-й, снова появилось в 1957-м, премия была присуждена в 1958-м. Пастернак узнавал об этом косвенно – по усилению нападок отечественной критики. Иногда он вынужден был оправдываться, чтобы отвести прямые угрозы, связанные с европейской известностью: «По сведениям Союза писателей, в некоторых литературных кругах на Западе придают несвойственное значение моей деятельности, по ее скромности и непроизводительности – несообразное...»

Чтобы оправдать пристальное внимание к нему, он сосредоточенно и страстно писал свой роман «Доктор Живаго», свое художественное завещание русской духовной жизни.

Осенью 1954 года Ольга Фрейденберг спрашивала его из Ленинграда: «У нас идет слух, что ты получил Нобелевскую премию. Правда ли это? Иначе – откуда именно такой слух?» «Такие слухи ходят и здесь, – отвечал ей Пастернак. – Я последний кого они достигают. Я узнаю о них после всех – из третьих рук... Я скорее опасался как бы это сплетня не стала правдой, чем этого желал, хотя ведь это присуждение влечет за собой обязательную поездку за получением награды, вылет в широкий мир, обмен мыслями, – но ведь, опять-таки, не в силах был бы я совершить это путешествие обычной заводной куклою, как это водится, а у меня жизнь своих недописанный роман, и как бы все это обострилось. Вот ведь Вавилонское пленение. По-видимому, Бог миловал – эта опасность миновала. Видимо предложена была кандидатура, определенно и широко поддержанная. Об этом писали в бельгийских, французских и западногерманских газетах. Это видели, читали, так рассказывают. Потом люди слышали по ВВС, будто (за что купил – продаю) выдвинули меня, но, зная нравы, запросили согласия представительства, ходатайствовавшего, чтобы меня заменили кандидатурой Шолохова, по отклонении которого комиссия выдвинула Хемингуэя, которому, вероятно, премию и присудят... Но мне радостно было и в предположении попасть в разряд, в котором побывали Гамсун и Бунин, и, хотя бы по недоразумению, оказаться рядом с Хемингуэем».

Роман «Доктор Живаго» был дописан через год. За его французским переводом сочувственно следил Альбер Камю, нобелевский лауреат 1957 года. В своей Шведской лекции он с восхищением говорил о Пастернаке. Нобелевская премия 1958 годе была присуждена Пастернаку «за выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». Получив телеграмму от секретаря Нобелевского комитета Андерса Эстерлинга, Пастернак 29 октября 1958 года ответил ему: «Благодарен, рад, горд, смущен». Его поздравляли соседи – Ивановы, Чуковские, приходили телеграммы, осаждали корреспонденты. Зинаида Николаевна обсуждала, какое ей шить платье для поездки в Стокгольм. Казалось, все невзгоды и притеснения с изданием романа, вызовы в ЦК и Союз писателей позади. Нобелевская премия – это полная и абсолютная победа и признание, честь, оказанная всей русской литературе.

Но на следующее утро внезапно пришел К. Федин, который мимо возившейся на кухне хозяйки поднялся прямо в кабинет Пастернака. Федин потребовал от Пастернака немедленного, демонстративного отказа от премии, угрожая при этом завтрашней травлей в газетах. Пастернак ответил, что ничто его не заставит отказаться от оказанной ему чести, что он уже ответил Нобелевскому комитету и не может выглядеть в его глазах неблагодарным обманщиком. Он также отказался наотрез пойти с Фединым на его дачу, где сидел и ждал его для объяснений заведующий отделом культуры ЦК Д.А. Поликарпов.

В эти дни мы ежедневно ездили в Переделкино. Отец, не меняя обычного ритма, продолжал работать, он переводил тогда «Марию Стюарт» Словацкого, был светел, не читал газет, говорил, что за честь быть нобелевским лауреатом готов принять любые лишения. В таком именно тоне он написал письмо в президиум Союза писателей, на заседание которого не пошел и где по докладу Г. Маркова был исключен из членов Союза. Мы неоднократно пытались найти это письмо в архиве Союза писателей, но безуспешно, вероятно, оно уничтожено. Отец весело рассказывал о нем, заехав к нам перед возвращением в Переделкино. Оно состояло из двадцати двух пунктов, среди которых запомнилось:

«Я считаю, что можно написать «Доктора Живаго», оставаясь советским человеком, тем более, что он был кончен в период, когда опубликовали роман Дудинцева «Не хлебом единым», что создавало впечатление оттепели. Я передал роман итальянскому коммунистическому издательству и ждал выхода цензурованного издания в Москве. Я согласен был выправить все неприемлемые места. Возможности советского писателя мне представлялись шире, чем они есть. Отдав роман в том виде, как он есть, я рассчитывал, что его коснется дружественная рука критика.

Посылая благодарственную телеграмму в Нобелевский комитет, я не считал, что премия присуждена мне за роман но за всю совокупность сделанного, как это обозначено в ее формулировке. Я мог так считать, потому что моя кандидатура выдвигалась на премию еще в те времена, когда романа не существовало и никто о нем не знал.

Ничто не заставит меня отказаться от чести, оказанной мне, современному писателю, живущему в России, и, следовательно, советскому. Но деньги Нобелевской премии я готов перевести в Комитет защиты мира.

Я знаю, что под давлением общественности будет поставлен вопрос о моем исключении из Союза писателей. Я не ожидаю от вас справедливости. Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что вам угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через несколько лет вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз».

Гордая и независимая позиция помогала Пастернаку в течение первой недели выдерживать все оскорбления, угрозы и анафематствования печати. Он беспокоился, нет ли каких-нибудь неприятностей у меня на работе или у Лени в университете. Мы всячески успокаивали его. От Эренбурга я узнавал и рассказывал отцу о том, какая волна поддержки в его защищу всколыхнулась в эти дни в западной прессе.

Но все это перестало его интересовать 29 октября, когда, приехав в Москву и поговорив по телефону с О. Ивинской, он пошел на телеграф и отправил телеграмму в Стокгольм: «В силу того значения, которое получило присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я должен от нее отказаться, не примите за оскорбление мой добровольный отказ». Другая телеграмму была послана в ЦК: «Верните Ивинской работу, я отказался от премии».

Приехав вечером в Переделкино, я не узнал отца. Серое, без кровинки лицо, измученные, несчастные глаза, и на все рассказы – одно: «Теперь это все не важно, я отказался от премии».

Но эта жертва уже никому не была нужна. Она ничем не облегчила его положение. Этого не заметили на общемосковском собрании писателей, состоявшемся через два дня. Московские писатели обращались к правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства и выслать за границу. Отец очень болезненно переживал отказ Зинаиды Николаевны, сказавшей, что она не может оставить родину, и Лени, решившего остаться с матерью, и живо обрадовался моему согласию сопровождать его, куда бы его ни выслали. Высылка незамедлительно последовала бы, если бы не телефонный разговор с Хрущевым Джавахарлала Неру, согласившегося возглавить комитет защиты Пастернака. Чтобы спустить все на тормозах, Пастернаку надо было подписать согласованный начальством текст обращений в «Правду» и к Хрущеву. Дело не в том, хорош или плох текст этих писем и чего в них больше – покаяния или самоутверждения, важно то, что написаны они не Пастернаком и подписаны вынужденно. И это унижение, насилие над его волей было особенно мучительно в сознании того, что оно никому не было нужно.

Прошли годы. Мне теперь без малого столько же, сколько было отцу в 1958 году. В Музее изобразительных искусств, в близком соседстве с которым отец прожил с 1914 по 1938 год, 1 декабря 1989 года открылась выставка «Мир Пастернака». Посол Швеции господин Вернер привез на выставку диплом лауреата Нобелевской премии. Медаль решено было торжественно вручить на приеме, устраивавшемся Шведской академией и Нобелевским комитетом для лауреатов 1989 года. По мнению господина Вернера, мне следовало приехать в Стокгольм и принять эту награду. Я ответил, что совершенно не представляю себе, как это можно устроить. Он получил согласие Нобелевского комитета, посольство и Министерство культуры в несколько дней оформили нужные бумаги, а 7-го мы с женой летели в украшенном рождественскими колокольчиками самолете в Стокгольм.

Нас встретил профессор Ларс Клеберг, известный своими работами по русскому авангарду 20-х годов, и отвез в лучшую гостиницу города «Гранд отель», где в эти дни расположились со своими родственниками и друзьями нобелевские лауреаты 1989 года. После легкого ужина, привезенного в номер, мы легли спать.

Луч утреннего солнца, пробившись сквозь занавеси, разбудил меня, я вскочил и увидел рукав морской лагуны, мосты, пароходы, готовые отчалить на острова архипелага, на котором расположен Стокгольм. На другом берегу холмом круглился остров старого города с королевским дворцом, собором и зданием биржи, где Шведская академия занимает второй этаж, узкими улочками, рождественским базаром, лавочками и ресторанчиками на всякий вкус. Рядом на отдельном острове стояло здание парламента, на другом – ратуша, оперный театр, и над садом шел в гору новый торговый и деловой город.

Мы провели этот день в обществе профессора Нильса Оке Нильсона, с которым познакомились тридцать лет назад в Переделкине, когда он летом 1959 года приезжал к Пастернаку, и Пера Арне Будила, написавшего книгу о евангельском цикле стихотворений Юрия Живаго. Гуляли, обедали, смотрели великолепное собрание Национального музея. Сотрудники газеты расспрашивали о смысле нашего приезда.

На следующий день, 9 декабря, на торжественном приеме в Шведской академии в присутствии нобелевских лауреатов, послов Швеции и СССР, а также многочисленных гостей непременный секретарь академии профессор Сторе Аллен передал мне Нобелевскую медаль Бориса Пастернака. Он прочел обе телеграммы, посланные отцом 23 и 29 октября 1958 года, и сказал, что Шведская академия признала отказ Пастернака от премии вынужденным и по прошествии тридцати одного года вручает его медаль сыну, сожалея о том, что лауреата нет уже в живых. Он сказал, что это исторический момент.

Ответное слово было предоставлено мне. Я выразил благодарность Шведской академии и Нобелевскому комитету за их решение и сказал, что принимаю почетную часть награды с чувством трагической радости. Для Бориса Пастернака Нобелевская премия, которая должно была освободить его от положения одинокого и гонимого человека, стала причиной новых страданий, окрасивших горечью последние полтора года его жизни. То, что он был вынужден отказаться от премии и подписать предложенные ему обращения в правительство, было открытым насилием, тяжесть которого он ощущал до конца своих дней. Он был бессребреником и безразличен к деньгам, главным для него была та честь, которой теперь он удостоен посмертно. Хочется верить, что те благодетельные изменения, которые происходят сейчас в мире, и сделали возможным сегодняшнее событие, действительно приведут человечество к тому мирному и свободному существованию, на которое так надеялся мой отец и для которого он работал. Я передаю очень приблизительно содержание своих слов, поскольку не готовил текст и слишком волновался, чтобы теперь точно его воспроизвести.

Торжественные церемонии 10 декабря, посвященные вручению премий 1989 года, бессознательно связались в моем восприятии с Шекспиром и его Гамлетом. Мне казалось, я понял, для чего была нужна Шекспиру скандинавская обстановка этой драмы. Чередование коротких торжественных слов и оркестра, пушечные салюты и гимны, старинные костюмы, фраки и платья декольте. Официальная часть проходила в филармонии, банкет на тысячи участников и бал – в ратуше. Тоска по средневековью чувствовалась в самой архитектуре ратуши, в окружавших зал галереях, но живое веяние народного духа и многовековой традиции звучало в студенческих песнях, трубах и шествиях ряженых, которые по галереям спускались в зал, обносили нас кушаньями и сопровождали выход короля и королевы, нобелевских лауреатов и почетных гостей.

Но среди этого пиршества глаза и слуха щемящей и за душу хватающей нотой было появление но площадке широкой лестницы Мстислава Ростроповича. Свое выступление он предварил словами: «Ваши величества, достопочтенные нобелевские лауреаты, дамы и господа! На этой великолепном празднике мне хочется напомнить вам о великом русском поэте Борисе Пастернаке, который при жизни был лишен права получить присужденную ему награду и воспользоваться счастьем и честью быть лауреатом Нобелевской премии. Позвольте мне как его соотечественнику и посланнику русской музыки сыграть вам Сарабанду из сюиты Баха d-моль для виолончели соло».

Трагическим голосом Гамлетова монолога на Клавдиевом пире пела виолончель, в бездонной музыке Баха звучала тоскующая боль гефсиманской ноты:

Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.

После банкета Ростропович и Галина Вишневская провели нас в гостиную, где король с королевой принимали почетных гостей. Мы были представлены им и обменялись несколькими дружественными словами. На следующее утро мы вылетели в Москву.

Нобелевская премия Бориса Пастернака