В. И. ДАЛЬ
Воспоминание о Пушкине
Крылов был в Оренбурге младенцем; Скобелев чуть ли не стаивал в нем на
часах; у Карамзиных есть в Оренбургской губернии родовое поместье. Пушкин
пробыл в Оренбурге несколько дней в 1833 году, когда писал Пугача, а
Жуковский — в 1837 году, провожая государя цесаревича.
Пушкин прибыл нежданный и нечаянный и остановился в загородном доме у
военного губернатора В. Ал. Перовского, а на другой день перевез я его
оттуда, ездил с ним в историческую Берлинскую станицу, толковал, сколько
слышал и знал местность, обстоятельства осады Оренбурга Пугачевым; указывал
на Георгиевскую колокольню в предместии, куда Пугач поднял было пушку, чтобы
обстреливать город, — на остатки земляных работ между Орских и Сакмарских
ворот, приписываемых преданием Пугачеву, на зауральскую рощу, откуда вор
пытался ворваться по льду в крепость, открытую с этой стороны; говорил о
незадолго умершем здесь священнике, которого отец высек за то, что мальчик
бегал на улицу собирать пятаки, коими Пугач сделал несколько выстрелов в
город вместо картечи, — о так называемом секретаре Пугачева Сычугове, в то
время еще живом, и о бердинских старухах, которые помнят еще "золотые"
палаты Пугача, то есть обитую медною латунью избу.
Пушкин слушал все это — извините, если не умею иначе выразиться, — с большим
жаром и хохотал от души следующему анекдоту: Пугач, ворвавшись в Берды, где
испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь.
Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач
прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: "Как я давно
не сидел на престоле!" В мужицком невежестве своем он воображал, что престол
церковный есть царское седалище. Пушкин назвал его за это свиньей и много
хохотал...
Мы поехали в Берды, бывшую столицу Пугачева, который сидел там — как мы
сейчас видели — на престоле. Я взял с собою ружье, и с нами было еще
человека два охотников. Пора была рабочая, казаков ни души не было дома; но
мы отыскали старуху, которая знала, видела и помнила Пугача. Пушкин
разговаривал с нею целое утро; ему указали, где стояла изба, обращенная в
золотой дворец, где разбойник казнил несколько верных долгу своему сынов
отечества; указали на гребни, где, по преданию, лежит огромный клад Пугача,
зашитый в рубаху, засыпанный землей и покрытый трупом человеческим, чтобы
отвесть всякое подозрение и обмануть кладоискателей, которые, дорывшись до
трупа, должны подумать, что это — простая могила. Старуха спела также
несколько песен, относившихся к тому же предмету, и Пушкин дал ей на
прощанье червонец.
Мы уехали в город, но червонец наделал большую суматоху. Бабы и старики не
могли понять, на что было чужому, приезжему человеку расспрашивать с таким
жаром о разбойнике и самозванце, с именем которого было связано в том краю
столько страшных воспоминаний, но еще менее постигали они, за что было
отдать червонец. Дело показалось им подозрительным: чтобы-де после не
отвечать за такие разговоры, чтобы опять не дожить до какого греха да
напасти. И казаки на другой же день снарядили подводу в Оренбург, привезли и
старуху, и роковой червонец и донесли: "Вчера-де приезжал какой-то чужой
господин, приметами: собой невелик, волос черный, кудрявый, лицом смуглый, и
подбивал под "пугачевщину" и дарил золотом; должен быть антихрист, потому
что вместо ногтей на пальцах когти" [Пушкин носил ногти необыкновенной
длины: это была причуда его]. Пушкин много тому смеялся.
До приезда Пушкина в Оренбург я виделся с ним всего только раза два или три;
это было именно в 1832 году, когда я, по окончании турецкого и польского
походов, приехал в столицу и напечатал первые опыты свои. Пушкин, по
обыкновению своему, засыпал меня множеством отрывчатых замечаний, которые
все шли к делу, показывали глубокое чувство истины и выражали то, что,
казалось, у всякого из нас на уме вертится и только что с языка не
срывается. "Сказка сказкой, — говорил он, — а язык наш сам по себе, и ему-то
нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать,
— надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке... Да
нет, трудно, нельзя еще! А что за роскошь, что за смысл, какой толк в каждой
поговорке нашей! Что за золото! А не дается в руки, нет!"
По пути в Берды Пушкин рассказывал мне, чем он занят теперь, что еще намерен
и надеется сделать. Он усердно убеждал меня написать роман и — я передаю
слова его, в его память, забывая в это время, к кому они относятся, — и
повторял: "Я на вашем месте сейчас бы написал роман, сейчас; вы не поверите,
как мне хочется написать роман, но нет, не могу: у меня начато их три, —
начну прекрасно, а там недостает терпения, не слажу". Слова эти вполне
согласуются с пылким духом поэта и думным, творческим долготерпением
художника; эти два редкие качества соединялись в Пушкине, как две крайности,
два полюса, которые дополняют друг друга и составляют одно целое. Он носился
во сне и наяву целые годы с каким-нибудь созданием, и когда оно дозревало в
нем, являлось перед духом его уже созданным вполне, то изливалось пламенным
потоком в слова и речь: металл мгновенно стынет в воздухе, и создание
готово. Пушкин потом воспламенился в полном смысле слова, коснувшись Петра
Великого, и говорил, что непременно, кроме дееписания об нем, создаст и
художественное в намять его произведение: "Я еще не мог доселе постичь и
обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и
мы стоим еще к нему близко, — надо отодвинуться на два века, — но постигаю
это чувством; чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие
лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться;
надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься; время это исправит.
Но я сделаю из этого золота что-нибудь. О, вы увидите: я еще много сделаю!
Ведь даром что товарищи мои все поседели да оплешивели, а я только что
перебесился; вы не знали меня в молодости, каков я был; я не так жил, как
жить бы должно; бурный небосклон позади меня, как оглянусь я..."
Последние слова свежо отдаются в памяти моей, почти в ушах, хотя этому
прошло уже семь лет. Слышав много о Пушкине, я никогда и нигде не слыхал,
как он думает о себе и о молодости своей, оправдывает ли себя во всем,
доволен ли собою или пет; а теперь услышал я это от него самого, видел перед
собою не только поэта, но и человека. Перелом в жизни нашей, когда мы,
проспав несколько лет детьми в личинке, сбрасываем с себя кожуру и выходим
на свет вновь родившимся, полным творением, делаемся из детей людьми, —
перелом этот не всегда обходится без насилий и не всякому становится дешево.
В человеке будничном перемена не велика; чем более необыкновенного готовится
в юноше, чем он более из ряду вон, тем сильнее порывы закованной в железные
путы души.
Мне достался от вдовы Пушкина дорогой подарок: перстень его с изумрудом,
который он всегда носил последнее время и называл — не знаю почему —
талисманом; досталась от В. А. Жуковского последняя одежда Пушкина, после
которой одели его, только чтобы положить в гроб. Это черный сюртук с
небольшою, в ноготок, дырочкою против правого паха. Над этим можно
призадуматься. Сюртук этот должно бы сберечь и для потомства; не знаю еще,
как это сделать; в частных руках он легко может затеряться, а у нас некуда
отдать подобную вещь на всегдашнее сохранение [я подарил его М. П.
Погодину].
Пушкин, я думаю, был иногда и в некоторых отношениях суеверен; он говаривал
о приметах, которые никогда его не обманывали, и, угадывая глубоким чувством
какую-то таинственную, непостижимую для ума связь между разнородными
предметами и явлениями, в коих, по-видимому, нет ничего общего, уважал
тысячелетнее предание народа, доискивался в нем смыслу, будучи убежден, что
смысл в нем есть и быть должен, если не всегда легко его разгадать. Всем
близким к нему известно странное происшествие, которое спасло его от
неминуемой большой беды. Пушкин жил в 1825 году в псковской деревне, и ему
запрещено было из нее выезжать. Вдруг доходят до него темные и несвязные
слухи о кончине императора, потом об отречении от престола цесаревича;
подобные события проникают молнием сердца каждого, и мудрено ли, что в
смятении и волнении чувств участие и любопытство деревенского жителя
неподалеку от столицы возросло до неодолимой степени? Пушкин хотел узнать
положительно, сколько правды в носящихся разнородных слухах, что делается у
нас и что будет; он вдруг решился выехать тайно из деревни, рассчитав время
так, чтобы прибыть в Петербург поздно вечером и потом через сутки же
возвратиться. Поехали; на самых выездах была уже не помню какая-то дурная
примета, замеченная дядькою, который исполнял приказание барина своего на
этот раз очень неохотно. Отъехав немного от села, Пушкин стал уже
раскаиваться в предприятии этом, но ему совестно было от него отказаться,
казалось малодушным. Вдруг дядька указывает с отчаянным возгласом на зайца,
который перебежал впереди коляски дорогу; Пушкин с большим удовольствием
уступил убедительным просьбам дядьки, сказав, что, кроме того, позабыл
что-то нужное дома, и воротился. На другой день никто уже не говорил о
поездке в Питер, и все осталось по-старому. А если бы Пушкин не послушался
на этот раз зайца, то приехал бы в столицу поздно вечером 13 декабря и
остановился бы у одного из товарищей своих по Лицею, который кончил жалкое и
бедственное поприще свое на другой же день... Прошу сообразить все
обстоятельства эти и найти средства и доходы, которые бы могли оправдать
Пушкина впоследствии, по крайней мере, от слишком естественного обвинения,
что он приехал не без цели и знал о преступных замыслах своего товарища.
Пусть бы всякий сносил в складчину все, что знает не только о Пушкине, но и
о других замечательных мужах наших. У нас все родное теряется в молве и
памяти, и внуки наши должны будут искать назидания в жизнеописаниях людей не
русских, к своим же поневоле охладеют, потому что ознакомиться с ними не
могут; свои будут для них чужими, а чужие сделаются близкими. Хорошо ли это?
Много алмазных искр Пушкина рассыпались тут и там в потемках; иные уже
угасли и едва ли не навсегда; много подробностей жизни его известно на
разных концах России: их надо бы снести в одно место. А. П. Брюллов сказал
мне однажды, говоря о Пушкине: "Читая Пушкина, кажется, видишь, как он жжет
молнием выжигу из обносков: в один удар тряпье в золу, и блестит чистый
слиток золота".
стихи пушкина